3
Плыли теплые берега. Плыли тихие облака, бросали тени на безветренный простор воды, всегда прегражденный лазурной полосой. Нешевелящиеся крылья чаек отсвечивали зеленью; то одна, то другая падала за кормой в пенный след парохода.
Влажный ветер трепал скатерти, облеплял ноги у женщин, разглаживая морщины, вентилировал городскую гарь. Солнечные зайчики играли на пивных бутылках. Дрожали жалюзи. Босой матрос мыл шваброй палубу.
Волга ширилась. Берег за берегом уходили в мглистую даль. На воде, такой же бледной, как небо, лежали плоты, — от волн парохода они скрипели и колыхались, покачивая бревенчатый домик с флагом, где у порога в безветренный час кто-то в линялой рубашке играл на балалайке.
Шлепал колесами желтый буксир, волоча из последних сил караван судов, высоко груженных досками, бревнами, серыми дровами. Близко проходила наливная баржа с нефтью, погруженная до крашенной суриком палубы. В лесистом ущельи дымила железная труба лесопилки, по склону лепились домики, и на горе за березами белела церковь с отпиленными крестами.
Странным после городской торопливости казалось неторопливое движение берегов, облачных куч над затуманенной далью, коров, помахивающих хвостами на отмели, мужика в телеге над обрывом… Хотелось — быстрее, быстрее завертеть эту необъятную панораму… Но ветер ласкал отвыкших от ласки горожан, разбивались набитые на мозг обручи черных забот, и откуда-то (что уж совсем дико) появлялось забытое давным-давно ленивое добродушие… Появлялся неестественный аппетит. На остановках скупалось все, что приносили бабы из съестного, — пироги с творогом и картошкой, яйца, топленое молоко, ягоды, тощие куриные остовы…
Переполненная впечатлениями была лишь верхняя палуба. Нижней — четвертому классу — было не до того: она опоражнивалась на каждой остановке, — вываливалось по нескольку сот мужчин и женщин, и столько же впихивалось, в лаптях, с узлами, сундуками и инструментами, в тесноту и селедочную вонь.
Капитан уныло посматривал с мостика на эти потоки строителей. На сходнях крутились головы в линялых платках, рваные картузы, непричесанные космы, трещали корзины, сундучки, ребра. Два помощника капитана сбоку сходен надрывались хрипом:
— Предъявляйте билеты, граждане! Куда прете без очереди!
Грузились и выгружались партии рабочих на лесозаготовках, на торфяных разработках, на строительстве городов и фабрик. Одни уходили на сельские работы, другие — из деревень на заводы…
Солнце садилось. Лимонный закат медленно разливался над Заволжьем, над лугами и монастырскими рощами, над деревнями и дымами строительства.
— Как в котле, народ кипит… Строители, — добром их помянут через тысячи лет, — говорит Парфенов, облокотись о перила.
Стоящий рядом капитан ответил мрачно:
— Полагается триста человек палубных, а мы сажаем до тысячи. Вонища такая, что даже удивительно. Ни кипятку напастись, ни уборных почистить — прут как плотва…
— А ты раньше-то, чай, все богатых купцов возил, шампанским тебя угощали…
— Да, возил… В восемнадцатом году… Сам стою на штурвале и два комиссара — справа, слева от меня, и у них, дьяволов, вот такие наганы. Подходишь к перекату, и комиссары начинают на тебя глядеть… А за перекатом — батарея белых… И так я возил… Всяко возил…
Капитан отошел было. Парфенов со смехом поймал его за рукав:
— Постой… Да ведь это с тобой я никак тогда и стоял… На пароходе, как его, «Марат», не «Марат»?..
— «Царевич Алексей» по-прежнему, на нем и сейчас идем…
— Чудак! Вспомнил! (Смеется.) Я еще думаю, — морда у него самая белогвардейская, посадит на перекат… Да, не обижайся… А ведь я чуть тебя тогда не хлопнул, папаша…
Капитан, отойдя, крикнул сердито:
— Давай третий!
Пароход заревел. На палубу поднимались нагруженные продуктами москвичи и иностранцы. Лимм, потрясая воблой:
— Риба, риба…
Хиврин одушевленно:
— Под пиво, мистер, — национальная закуска.
Педоти:
— Закажем колоссальную яичницу…
Казалупов:
— Шикарно все-таки, скупили весь базар.
Гольдберг:
— Но — цены, цены, товарищи…
Вдоль борта озабоченно бежала Шура:
— Валерьян! Купил? — звала она, перегибаясь. — Малины? Это же невозможно… Колбаса, колбаса, — три двадцать четыреста грамм… Вот — люди же купили! и совершенно не лошадиная…
— Ну и пусть его покупает малину, — говорит Ливеровский подходя. — Стоит отравлять себе дивный вечер…
У Шуры пылали щеки:
— Не в малине дело, — он прямо-таки липнет к этой Нинке…
— Нам лучше…
— Слушайте, чего вы добиваетесь цельный день? (Поднимает ладонь к его лицу.) Да, уж — смотрите, прямо неприлично… (Шепотом.) Капитан глядит на нас…
— Едем со мной в Америку.
— Чего? Ну, вы нарочно…
— Ух, зверь пушистый, — говорит Ливеровский выразительно…
— А в самом деле в качестве чего я могла бы поехать в Америку?
— Секретаря и моей любовницы…
— Временно?
— Ну, конечно.
— А то — все-таки бросить Вальку, такого желания у меня нет, я его обожаю… Но я еще, знаете, страшно молодая и любопытная… (Внезапно с тоской.) Обманете меня, гражданин вицеконсул?
— Возьмите это… (Он всовывает ей в руку листочек бумаги.) Крепче — большим и указательным… (Шура растерянно берет листочек.)
— А чего это? Зачем?
— Здесь немножко сажи с воском. Готово. (Берет назад у нее листочек.) Вы поедете в Америку и будете вести роскошную жизнь, — гавайские гитары и коктейли… Но сейчас должны…
— Сердце очень бьется у меня.
— Сейчас — возьмите у Гусева портфель и принесете мне. Поняли: портфель украсть и тайно мне — в каюту…
Шура — шепотом:
— Гражданин вицеконсул, как же это вы меня котируете?
— Как соучастницу.
— Вы бандит?
Ливеровский, оглянувшись — и ей на ухо:
— Я — шпион, агент международного империализма. (Шура молча затряслась, заморгала, начала пятиться.)
— Случайно встретила, и — ничего общего, сами привязались…
— Поздно, душка. — Он осклабился и, помахивая записочкой перед Шуриным лицом: — Не донесете…
— Ей-богу, ей-богу, донесу…
— Знаете — что здесь? (Показывает записочку.) Здесь — ваша смерть. (Читает.) «Добровольно вступаю в международную организацию Ребус, клянусь подчиняться всем директивам и строжайше хранить тайну, в чем прилагаю отпечаток своего большого пальца»… Вот он!
— Ай, — тихо взвизгнула Шура, взглянув на палец, измазанный в саже, — сунула его в рот. Ливеровский спрятал записочку в бумажник:
— Успокойтесь, поплачьте, для утешения — флакон Коти… (Вынув из жилетного кармана, сует ей в руки флакончик духов.) Хоть слово кому-нибудь — смерть…
Он отходит посвистывая. Шура дрожащими пальцами раскупоривает бутылочку, всхлипывает. Хлопотливо проходит профессор с пакетом малины:
— Ищу Зину… Представь — малина чрезвычайно дешева, купил одиннадцать кило… (Шура всхлипывает)… Что у тебя за бутылочка?
— Не спрашивай…
— Прости, прости… В тайны личной жизни не вмешиваюсь… Но все же… — запнулся, просыпал часть малины, покашливая, оглядел Шуру. Она припухшими губами:
— Ничего не скажу, ничего… Пусть я погибла, ни слова не скажу…
— Гм… Как ты погибла? Гм… Физически или пока только — морально? Не настаиваю… Но, по-моему, несколько быстро погибла… В то время, когда я… Гм… никак не могу решиться проверить самого себя, — вернее: количество обязанностей перед одной женщиной и количество обязанностей перед другой… Ты очень быстро решилась… Это несколько меняет отношения слагаемых… Гм… Собака, прости, — для уточнения факта… (Сразу — потеряв голос)… Ты отдалась мужчине, насколько я понял?
— Иди к своей Нинке, иди, иди…
Она убежала. Профессор просыпал еще несколько малины. С мячиком подбежала Зина.
— Папа, малина…
— Да, малина… Замечательно, что, несмотря на видимую закономерность и порядок, жизнь как таковая есть глубочайший беспорядок… Никакой системы нельзя подвести в отношения между людьми, то есть — я никогда не могу быть уверен, что A плюс B плюс C дадут нужную сумму, и если ввести даже некоторый коэффициент неопределенности — K, то и тогда все полетит к черту…